Воспоминания блокадного ленинграда. Воспоминания очевидцев - блокадников. Новогодние елки в блокадном Ленинграде

Когда мама вспоминала о блокаде, она всегда плакала. Она рассказывала, как люди от голода падали на ходу и умирали. И если человек падал, он просил: «Поднимите меня!» – но проходящие мимо не могли его поднять, потому что от слабости и сами могли упасть. Людей поднимали военные, у них все-таки были хорошие пайки.

Мама была молодая и не хранила ничего впрок, как это делали раньше старики. Когда началась война, маминому мужу предложили пакет муки, крупу, а она отказалась: «Ну, как же мы возьмем бесплатно муку, крупу?» И не взяла. Потом, конечно, она горько пожалела об этом, говорила: «Если бы я хоть по пять крупинок могла своим детям давать!»

У них было только по 125 граммов хлеба в день. Мама этот хлебушек на печке-буржуйке сушила, чтобы он дольше не таял во рту. В надежде принести детям хоть что-то мама ходила на рынки. Дети от слабости всегда лежали в постели, накрытые чем только можно, и когда слышали, что мама пришла, вытаскивали ручки из-под одеяла и протягивали их за едой ладошкой вверх, но не всегда удавалось что-нибудь положить в эти ладошки.

Старший сын Славик до войны хорошо ел, очень любил рыбий жир, прямо пил его, был пухленький, и это его спасло. А младшему сыну Володе было два с половиной года, он стал как совершенный скелетик и тихо умер у мамы на руках – посмотрел на нее, вздохнул и умер. И тогда мама впервые в жизни взмолилась: «Господи! Оставь нам жизнь! Когда я приеду к родителям, я Тебе свечку поставлю!»

Вот почему сейчас, когда люди приходят в храм просто поставить свечку, я радуюсь и говорю: «Вот, хорошо, что вы пришли. Очень хорошо! Хорошо, что не прошли мимо, а все-таки зашли поставить свечку, значит, Бог вас призывает, ваша душа хочет зайти, и вы услышали этот голос». Я всегда эту свечку мамину вспоминаю.

Во время блокады мама продавала вещи, чтобы хотя бы маленькую сушечку или кусочек сахара принести домой. «Однажды, – вспоминала она, – одна женщина принесла очень дорогую шубу продать, и у нее эту шубу купили за половину буханки черного хлеба и бараночку». И так некоторые, у кого был запасец продуктов, там наживались.

Мертвых на улице подбирали и складывали штабелями на грузовики. Мама вспоминала, как однажды мимо нее проехал грузовик, в котором лежала замерзшая девушка с рыжими золотыми волосами, они спускались почти до самой земли.

В городе не было отопления, воды – всё замерзло. Чтобы сберечь силы, мама не носила воду из реки, просто брала снег. Дров не было. Взрывались дома от бомбежек, но мама не ходила прятаться в подвалы, оставалась в своем доме. Чтобы хоть что-то поесть, подержать во рту, варила клейстер и даже кожаный пояс, и они жевали его.

В блокаду умер мамин муж, отец моих братьев. Как-то он упал прямо у своего подъезда и начал замерзать. Мимо шел военный и услышал: «Поднимите меня! Вот моя дверь!» Он его поднял, завел в дом, поставил к стенке, и так по стенке он шел на второй этаж. Руки у него замерзли – кровь не грела. Через две недели он умер. Мама вспоминала, как обрядила его в хороший костюм, который у него был, из буклированной ткани, а пятилетний Славик ползал по нему, отрывал шерстяные катышки букле и ел…

У маминого мужа была сестра, и ее семья не голодала, так как муж ее занимал высокий пост, но только пару раз она помогла маме, а потом перестала. После войны она к нам приезжала и так рыдала, что не поделилась со своими племянниками и родным братом едой. Она не могла снять с себя эту боль, постоянно плакала, потому что крупа осталась, а брат и его сын умерли. Она не могла жить с этим, такое у нее было отчаяние, и мама ее уговаривала: «Ты должна идти в церковь и покаяться. Бог снимет с тебя этот грех, и тебе будет легко». Но поскольку она была неверующей, она долго не могла войти в храм, и только в конце пятидесятых годов она это сделала и покаялась.

В то время не было почти никакой возможности эвакуироваться, все дороги были закрыты, кроме Дороги Жизни, куда трудно было попасть, достать и оформить документы на выезд. И вот тогда муж сестры, который занимал высокий пост, сделал им разрешение на выезд. Им выдали паек в дорогу – целую буханку хлеба, сухую колбасу и еще что-то – не помню. Однако много людей умерло в дороге оттого, что они ели всё сразу.

Мама видела многие жуткие вещи и всегда говорила: «Слава Богу, что Он не отнял у меня разум!..» Она брала по маленькому кусочку от этой буханки себе и сыну. Отправились они в конце марта, когда Дорога Жизни уже закрывалась, так как лед ломался, и нельзя было ехать. Мама выбрала автобус, потому что она понимала: если они сядут в открытый грузовик, то замерзнут. И люди замерзали.

Она последняя садилась в автобус, Славик уже сидел внутри, а мама никак не могла поднять ногу, не хватало сил. Шофер спешил, и тогда ей помог один человек, еврей. Он протянул ей руку и втащил ее. Она всю жизнь о нем молилась и говорила: «Он мне так помог! Я ему до конца жизни благодарна!» Ехавшая перед ними машина провалилась под лед. Но они все-таки доехали.

На другом берегу крестьяне выносили им морошку, клюкву. Люди брали ягоды в рот, а рот был белый, одеревенелый, он уже не открывался и не закрывался – слюны не было. Им клали морошку в рот, и он становился красный и оживал.

Матушки: Жены священников о жизнии о себе. / Лученко К. В.: Никея; Москва; 2012

Кольцо блокады Ленинграда, погубившей сотни тысяч людей, замкнулось 8 сентября 1941 года. С каждым днем жизнь в осажденном городе становилась все сложнее. Нормы выдачи продуктов по карточкам снижались, люди слабели, предприятия Ленинграда останавливались.

Научно-исследовательский институт гидротехники продолжал работать. Тематический план ВНИИГ включал работы прямого оборонного значения. 50 сотрудников института были зачислены в ряды Красной армии, 15 из них погибли в боях. Не успевшие эвакуироваться из осажденного Ленинграда работники ВНИИГ занимались охраной и консервацией института.

Сегодня во ВНИИГ, которому после войны было присвоено имя Б.Е.Веденеева, работает 25 сотрудников - участников ВОВ и имеющих знак «Житель Блокадного Ленинграда». Некоторые из них трудятся в институте уже более 50 лет. В годы блокады многие из них были еще детьми.

Сотрудники Научно-исследовательского института гидротехники вспоминают о жизни в осажденном немцами городе.

Вера Николаевна Дурчева, ведущий научный сотрудник, кандидат технических наук

Мне было четыре с половиной года, когда началась война. Понятия «блокада, война, фашисты, наши» постепенно входили в сознание ребенка, как отражение блокадной жизни. Но я помню немного.

В августе 1941 года, когда мама рыла окопы, я находилась с детским садиком в районе Гатчины. Немцы приближались с каждым днем, многие родители разобрали своих детей, но несколько женщин смогли приехать в последний день, когда вокруг уже полыхали пожары. Матери, схватив детишек, брошенных, плачущих, ничего не понимающих, побежали на вокзал, успели взобраться на открытую платформу товарного поезда. Одни прижимали к себе детей, другие поднимали их вверх, к небу, чтобы показать немецким летчикам, какой груз находится на платформе. Самолеты на бреющем полете пролетали над поездом. Крики, плач, грохот поезда прерывались стрельбой по живым мишеням. Потом наступила темнота и тишина. Мама изо всех сил прижала меня к себе, закрыла голову, уши с одной мыслью: если убьют, то сразу двоих. Когда мы попадали под бомбежку и обстрелы, она всегда крепко прижимала меня к своему сердцу с этой мыслью.

Тела погибших ленинградцев на улица осажденного города. Фото: Commons.wikimedia.org

На следующее утро немцы заняли Гатчину.

Бомбежка зимой 1942 года мне представлялась совсем не страшной, потому что мама шептала: «Не бойся, детка, это наши русские самолеты». Я радовалась и не понимала, почему мама быстро бежит зигзагами и не смотрит в праздничное небо, которое было переполосовано прожекторами, пытавшимися поймать немецкие самолеты. Стреляли зенитки, слышались разрывы бомб, но я не боялась, даже хотела помахать рукой «нашим». Вдруг, мы упали: грохнуло совсем рядом. Мне было холодно лежать в снегу, пока мама не поднялась. Она ощупала меня, еще крепче прижала и, хромая, рывками понесла меня домой. Немцы часто бомбили наш район, где были военные аэродромы и находился завод «Красный Октябрь», выпускавший моторы для самолетов. С крыши одного из трех корпусов, в одном из которых мы жили, какой-то мерзавец пускал зеленые ракеты и светил фонариком, указывая цель для бомб.

Еще одну бомбежку пережила на 9-й Советской вместе со своей бабушкой. Некоторое время я жила с ней. Бомбоубежище мне нравились - там было тихо. Я уже привыкла слышать из черной тарелки воющий сигнал и слова о воздушной тревоге. Я даже иногда просила бабушку идти в подвал без приглашения. Но однажды бомбоубежище оказалось закрытым. Жильцы стояли в подъезде, ругали исчезнувшего дворника с ключами. Во дворе разорвалась бомба, красное пламя освещало нас, сбившихся в плотную кучу. Вскоре мама увезла меня домой. Взрывы бомб выработали условный рефлекс, заставлявший несколько послевоенных лет при звуке грома вздрагивать как при внезапной бомбежке.

Зимний Невский проспект во времена ВОВ. Фото: Commons.wikimedia.org

Смысл слова смерть я не понимала. Знала, что если человек лежит на полу или залез под кровать или кресло, он умер. Квартиры в аспирантском корпусе, где мы жили, не закрывались, утром я и соседский мальчик обходили открытые комнаты и бежали к взрослым сообщить, что дядя Петя или тетя Маша умерли. Почему-то перед смертью люди опускались на пол. Именно по этому признаку находила мертвых. От смерти, уже коснувшейся нас, мы были спасены солдатом. Зимой 1942 года, когда не было электричества, выживание было связано с «буржуйками» - металлическими печками, которые служили для обогрева и приготовления пищи. Их делали мужчины, в основном солдаты в свободные дни. Мама и соседка Берта Михайловна договорились с одним солдатом. Этому солдату мы обязаны своей жизнью. К сожалению, я забыла его имя. Он не только соорудил «буржуйку», но стал нас навещать и делиться своим солдатским пайком. Потом он попал в госпиталь. Два раза мама пешком пересекала город, чтобы его навестить и написать письмо его родителям. Третье свидание не состоялось - он умер.

Ольга Гедальевна Марголина, старший научный сотрудник

- Перед войной мне было 5 лет. 10 июня 1941 года меня с няней перевезли на нашу новую дачу в Сестрорецк. Дача была чудная, пахла свежим деревом, вокруг росли деревья. В субботу 21 июня приехали родители, а в воскресенье утром мы с папой отправились на станцию за свежими газетами. На станции громко говорило радио, дачники внимательно слушали и мрачнели. Мы вернулись сразу же, не купив газеты, а на следующий день уехали, кажется, без вещей. С этого дня началась совершенно другая жизнь.

В августе мама договорилась с друзьями из «Ленфильма» об эвакуации семьи из Ленинграда. Мы поселились в большом сером доме на Кировском проспекте и жили там некоторое время, но отъезд отменили, жизнь продолжилась в старой квартире на улице Рубинштейна. В сентябре в городе начались воздушные тревоги. Мама работала в штабе местной противовоздушной обороны (МПВО), отец надел военную форму с погонами и жил на казарменном положении в госпитале. Мне дали маленькую корзиночку с водой, едой и куклой. При звуке сирены «Воздушная тревога» мы с няней спускались в бомбоубежище, оно располагалось в подвале нашего большого дома, и ждали вместе с другими жильцами сигнала «Отбой».

В начале января отцу велели собрать три чемодана вещей и с женой и дочерью явиться на сборный пункт. Я помню белое поле аэродрома, меня какой-то летчик за помпон капора поднимает вверх, думая, что это тюк с бельем, я падаю в снег, с ревом встаю, после чего мы садимся в самолет. Два самолета с научными работниками вылетели по трассе «Дороги Жизни» над Ладогой, но один самолет был подстрелен и разбился, а наш приземлился в поле недалеко от железной дороги. Больше месяца тащилась теплушка, так называли составы с товарными вагонами, по зимней России, в вагоне было холодно, голодно и страшно, особенно когда мама выходила за водой или снегом, и поезд мог уйти без нее. На «буржуйке» растапливали снег, а потом пили чай. Мы не знали, куда едем, по дороге от холода и неустроенности многие выходили, вагон пустел, но мама не выходила. Я чувствовала себя все хуже, поднялась температура, бил озноб, и, наконец, в городе Омске мы вылезли. Первые дни мы жили в коридоре горсовета, там я с высокой температурой лежала на диване, а мама бегала устраиваться. Нас поселили в маленьком домике под большой горой (улица Подгорная), с которой прямо к нам во двор лились нечистоты. В нем мы прожили около года. Я ходила в музыкальную школу, мама - на обувную фабрику, где работала начальником штаба МПВО. Через несколько месяцев к нам приехали две мои тети с бабушкой, сестрой и братом. Все мы, как в сказке «Теремок», разместились в двух маленьких комнатах. В двух других жила хозяйка домика с дочкой и еще одна тетенька с сыном.

Объявление о продаже ленинградцам пищи. Фото:

Сергей Константинович Успенский, инженер I категории

Воспоминания о блокаде Ленинграда у меня достаточно смутные, т.к. к началу войны мне было 4,5 года. Запомнились эпизоды. Начало бомбежек и сбитые самолеты на площади. Затем возвращение из детского сада на проспекте Огородникова домой на проспект Газа под заревом. Детские сады, видимо, работали круглосуточно.

Мой отец умер дома, а мать попала в «стационар», и ее выхаживали около двух месяцев. В марте она меня забрала, и 6 марта 1942 года мы эвакуировались через Ладожское озеро на Кабону. Помню, тогда мы чуть не замерзли в машине. Эвакуировались в Ярославскую область, пос. Юдово, на военный завод. Там в 1944 году я пошел в школу.

Ленинградцы убирают снег на Дворцовой площади в лютый мороз. Фото: Commons.wikimedia.org

После войны мы с матерью вернулись в Ленинград. Но первое время жили в общежитии на Обводном канале - в нашу комнату попал фашистский снаряд.

Вальтер Александрович Кякк, ведущий научный сотрудник

Наша семья: отец, мама, бабушка, я и собака-овчарка жили на Васильевском острове, в Гавани. Отец работал на, как тогда называли, «военном» заводе, мама - в жилищной конторе на набережной Рошаля (теперь Адмиралтейская). Бабушка правила домом, я, как все ребята, ходил в школу, а после гулял «во дворе».

Весной 1940 года закончилась война с Финляндией, поэтому ленинградские жители знали, что такое война. В городе затемнение, госпитали, очереди в магазинах, продукты по нормам. Однако после побед в Монголии и на Карельском перешейке, присоединения Прибалтики и западных славян, в народе была уверенность, что Гитлер воюет с Англией и на нас не нападет.

Объявление войны нас застало на даче в Сестрорецке, в Разливе. Собирались ехать смотреть Терриоки, городок, отошедший к СССР по договору с финнами. На станции толчея. Все едут в Ленинград. Вернулись на дачу, решили, что подождем. Ночью немецкие самолеты бомбили Кронштадт и форты в заливе. Зенитки стреляли, бомбы рвались, дача тряслась. Наутро отправились в Ленинград.

В первые недели город становился военным. Появились крестики на окнах, в сквере поблизости установили зенитки, по улицам девушки из противовоздушной обороны проносили баллоны с газом для привязных аэростатов. На газетных щитах и в витринах появились карикатуры на Гитлера, Геринга, Геббельса. На одном плакате Гитлер-обезъяна затоптал Европу и опасливо смотрел на ощетинившийся штыками СССР. Был и плакат с хвостом самолета, уткнувшегося в землю с подписью «Зачем фашисты на хвосты машинам ставили кресты? Чтоб каждый крест стоял потом могильным памятным крестом». Дальше пошла совсем военная жизнь: в домах устраивали затемнение, раздали противогазы, рыли щели-траншеи во дворах и скверах. Наша дворовая команда помогала взрослым. На чердаке белили известью стропила, таскали ведра с песком, наполняли водой емкости для защиты от пожара и тушения «зажигалок».

Архивный документ, подписанный в годы блокады. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

Родителей дома я почти не видел. Отец на заводе, у него «броня», мама в конторе. Бабушка водит собаку на учебу - бросаться под танки. Собака до войны прошла служебно-розыскную дрессировку, состояла на учете в военкомате. Ее даже поставили на довольствие. Привезли 3 мешка овсяных отсевов и жмыхи плитками.

В начале июля началась эвакуация детей из Ленинграда. Нас собрали в школе с именными мешками с одеждой и постельными принадлежностями. Деньги «на всякий случай» бабушка зашила в курточку. Мама провожала до вагона-теплушки, с нарами в два яруса. Дети были оживлены, еще бы, такое приключение. Печальные родители, кто мог, провожали нас. Самые шустрые забрались на верхние нары. Кто посмирнее - на нижние. И поехали мы в Любытино, что на северо-востоке Новгородской области, всего в двухстах километрах от Ленинграда. В те дни никто и предположить не мог, что в сентябре там будут немцы. Но мы не унывали, пели «три танкиста» и «если завтра война». Поели то, что дали с собой в дорогу и угомонились.

Благодарность блокаднице Дмитриевой. Фото: из архива ОАО ОАО ВНИИГ им Веденеева

Утром нас выгрузили, и в нарушение чьей-то установки распределили по группам не по классному, а по дворовому признаку, рассадили по телегам и повезли по деревням. Как это было мудро собрать своих. В такой дворовой группе мы все давно знали друг друга, родителей ребят, семьи. Поэтому у нас установились такие отношения; старшие опекали младших как родных, и все помогали друг другу. Поселили нас в избе, где раньше была школа. Кормила нас колхозная повариха. До сих пор помню ватрушки из ржаной муки с картошкой, и желтое молоко на полдник. Лето было жаркое. Купались в озере целый день. Было хорошо. Но однажды, когда мы были на озере, над нами пролетели два самолета. Мы уже умели отличать наши самолеты от немецких. Это были «мессершмиты». Тут мы поняли, насколько близко от нас война. Теперь я знаю, что это была разведка для немецкого наступления в охват Ленинграда. Наше приключение закончилось через 2 недели, когда приехала мама и забрала в Ленинград меня и всех ребят из нашего дома. Когда ехали обратно, видели разбитые вагоны, воронки от бомб, разрушенные дома.

В сентябре начались бомбежки и обстрелы. В одну из тревог мы с приятелем сидели на крыше дома и видели, как в лучах заходящего солнца летят немецкие самолеты. Много. Бомбардировщики строем, а истребители южнее и выше - свободно. Сигнал тревоги запоздал. Зенитки забухали, когда самолеты были уже над городом. Видно было, как летят серебристые снаряды и разрываются в небе. С замиранием сердца ждали, когда белое облачко накроет самолет, но увы. Они летели очень высоко. Спустя некоторое время где-то южнее стал подниматься черный дым. Это горели Бадаевские склады. После этого началось снижение норм на продукты.

Поврежденный во время бомбежки дом на Невском проспекте. Фото: Commons.wikimedia.org

При первом обстреле трудно было понять, что это. Взрывы, но самолетов не видно. Немцы обстреливали центр города тяжелыми снарядами из дальнобойной пушки. Были убитые и раненые. Следы от осколков снаряда при этом первом обстреле видны и сейчас на пьедестале льва у Адмиралтейства. Была еще дырка на Дворцовом мосту. Тревогу объявляли по пять, шесть раз в день. По ночам немцы бросали зажигательные бомбы. Они небольшие с литровую бутылку от пепси. Одна бомба пробила крышу и разгорелась на чердаке. Отец, он там дежурил, схватил эту бомбу и выбросил в чердачное окно. Одежду пришлось выбросить, но пожарные рукавицы остались целыми.

В конце октября наступили холода. Дров не заготовили. Горожане стали обзаводиться «буржуйками». Умельцы продавали их за хлеб и за большие деньги. Нам сделали на заводе. Трубы нашли в сарае. Еще со времен революции остались. На топливо пошли заборы, ящики, старые сараи. Позже деревянные кресты со Смоленского кладбища. В центре жгли мебель, книги. Норму хлеба снизили. В ноябре погас свет, чуть позже не стало воды в кране. Трамваи встали. Сначала освещались самодельными свечками из воска, найденного на разбитой фабричке, потом коптилками. За водой ходили на Гаванский ковш. Жмыхи остались только для собаки. В городе собаки, кошки и голуби исчезли. Поели. В ноябре мы все еще были на ногах. Продукты на дорогу и собачье довольствие нашу семью хорошо поддержали. Отец еще ходил на работу. Постепенно стали слабеть. В соседний дом попал снаряд. Погибли двое. Девочка и ее мать. К кладбищу на детских саночках везли покойников. Там и оставляли для захоронения в общей могиле. К декабрю отец опух и слег. Норму хлеба сократили до минимума. На семью приходилось семьсот грамм. К отцу пришел его начальник. Удивился, увидев собаку, сказал: «Странные вы люди, у вас человек умирает, а в доме шестьдесят килограмм отличного мяса. Пришлю человека, он все сделает за собачью голову и внутренности». Бабушка стала говорить, что собака на учете, за ней вот-вот должны придти. Но тот был строг, и она согласилась, но потребовала, чтобы собрали и принесли кровь. Отец поел запеканку из крови со жмыхами и через день пошел на работу. Поели котлет и мы. Ожили. Потом была радость. Под Москвой разбили немцев. Потом еще - увеличили норму хлеба. Детям выдали по сто грамм яичного порошка.

Записки о блокаде. Фото: из архива ОАО ВНИИГ им Веденеева

В январе стало светлеть и во дворе стали появляться ребята, кто выжил. Некоторые опухшие. Глаза одни щелки. Узнал, кто уехал, кто умер. Многие умерли. У дома напротив разбирали сарай на дрова. Когда от стенок отодрали доски, то увидели, что сарай полон замороженных трупов. На ярком солнце -штабель спрессованных тел. Среди них я узнал уличного сапожника дядю Ваню. Он был в одной рубашке, черная борода шевелилась на ветру. В Гавани трупы на улицах не валялись, как в центре. Здесь у многих был какой-то прикорм. Я знал, что многие умирали, но этот труп меня поразил. В марте умерла бабушка.

Комичные случаи тоже были. Бомба попала в керосиновую лавку на углу Гаванской и Шкиперки. Конечно, нужно было узнать, что там есть. С ребятами забрались внутрь. Ничего хорошего не нашли, только из ящика с синькой взяли несколько пакетов. От нечего делать стали рассыпать синьку по белому снегу. Появился милиционер. Что делаете? Сигнализацию для самолетов? Кто научил? За это вас могут расстрелять. Спасла дворничиха.

Четвертого апреля был обстрел и налет. Гавань бомбили и обстреливали реже, чем центр и заводы, но на этот раз немцы проводили «айсштосс» - налет на корабли. Они хотели подавить противовоздушную оборону в местах скопления вмерзших в лед кораблей на Неве и в порту. Гавани в этот день досталось. Сигнал тревоги запоздал. Наша ребячья компания играла в домино у окна на лестничной площадке. Бомбы посыпались градом. Одна разорвалась во дворе у деревянного дома. Дом приподняло так, что я успел разглядеть рухлядь в подвале. Еще одна - прямо у нашей парадной двери. Тут взрывной волной нас пронесло вниз три лестничных марша. Свалились в кучу один на другого. Побились, пока считали ступеньки. Но уцелели. Вечером несколько домов гсорели. Пятого немцы бомбили корабли. Я опять попал в пекло. На набережной Лейтенанта Шмидта, недалеко от крейсера «Киров». Когда завыли пикировщики, застучали автоматы с крейсера и пушки с набережной у Румянцевского сада, я забежал в парадную какого-то дома. Когда кончилось, на набережной стояли санитарные машины, пожарные тушили пожар на крейсере, а сам крейсер осел на корму. Бомба в него попала. Больше я под такие бомбежки не попадал. Артиллерийские обстрелы продолжались.

Весной стало легче. Снова увеличили нормы на продукты, собирали крапиву, пили настой из сосновой хвои. Многие, и я в том числе, заболели цингой. Разбухли и кровоточили десны, шатались зубы. Во дворе, как и всюду по городу, копали грядки. Появилась зелень, салат, редиска. Открылась школа. В школе кормили обедом и учили по возможности. В классе появились новенькие - дети защитников полуострова Ханко. Они были в перешитой морской форме, крепкие и веселые. Они не голодали. Часть продовольствия, которое привезли с Ханко, защитники полуострова оставили себе и не бедствовали.

В июне я совсем разболелся. Объявили эвакуацию через Ладогу. Мама решила ехать, чтобы спасти меня. В конце июля мы переправились через Ладогу.

Татьяна Сергеевна Артюхина, канд.техн.наук, начальник отдела «Информации и рекламы»

Судьба моей семьи на многие годы связана с ВНИИГ. Мои будущие родители в середине 30-х годов работали в НИИГ (теперь - ВНИИГ), отец заместителем начальника гидротехнической лаборатории, мать - лаборанткой. Поженились. В 1938 году родилась я. В 1937 году отец был мобилизован в Красную Армию и в конце 1939 года направлен служить в Западную Украину. Наша семья встретила войну под Львовом, отцу чудом удалось посадить мою беременную мать и меня в эшелон, направлявшийся на восток. До конца войны мы его больше не видели. По словам матери, мы практически без вещей и продуктов ехали почти три недели до Ленинграда. 26 августа 1941 года родилась моя родная сестренка - Надюшка, а 8 сентября сомкнулось кольцо вокруг Ленинграда.

Одна из надписей-предупреждений осталась на Невском проспекте по сей день. Фото: Commons.wikimedia.org Мы стали жить вместе с маминой родной сестрой и ее дочкой. Так было легче, когда кто-то был рядом, кому можно было доверить детей. О 125 блокадных граммах суррогатного блокадного хлеба в сутки теперь написано много, как при этом можно выжить - представить невозможно. Мою сестренку не смогли сохранить, она умерла в январе 1942 года - у матери от голода не было молока, а то, что давали «грудничкам» по карточкам, не многим детям позволило выжить.

Правительством страны, руководством города предпринимались отчаянные меры по вывозу детей, стариков, раненных из города. Мы попали в эвакуационные списки в марте 1942 года и в середине месяца были вывезены по Ладожскому озеру через Кобону, затем через Сталинград на Северный Кавказ. Немцы наступали. Нас переправили через Каспийское море в Среднюю Азию, в Ташкент, потом во Фрунзе, где мы и жили до снятия блокады. В памяти почти ничего не осталось от этого периода времени. Наверное, для детской памяти, то, что мы пережили - слишком много.

Сразу же после снятия блокады 27 января 1944 года наши мамы стали усиленно хлопотать о нашем возвращении в Ленинград. И в октябре 1944 года - мы уже дома. К счастью, наша комната была цела, и даже что-то осталось из того, что нельзя было использовать в качестве дров. Наши мамы устроились на работу, меня стали водить в детский сад, а моя двоюродная сестра, пропустив три года, опять пошла в школу. Жизнь стала налаживаться.


  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • © АиФ / Роман Бабков

  • ©

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

, который содержит девять страшных строк. Каждая посвящена смерти одного из близких. Последняя запись: «Осталась одна Таня». «АиФ» разыскал блокадный дневник другой ленинградской школьницы, Тани Вассоевич . Они обе жили на Васильевском острове. Таня Савичева сначала ослепла, потом сошла с ума от пережитого и умерла в эвакуации. Скупые строки её дневника стали обвинительным документом на Нюрнбергском процессе. Таня Вассоевич выжила и ушла из жизни два года назад — в январе 2012 г.

Дневники двух Тань — как две стороны медали. Тёмная сторона — трагическая смерть, светлая — победа выживших.

Подвиг Тани

Дневник Тани Вассоевич хранится в доме её сына, профессора Санкт-Петербургского государственного университета Андрея Вассоевича . Таня начала делать записи 22 июня 1941 г. Здесь и первые бомбардировки Ленинграда, и 18 июля 1941 г., когда кольцо вокруг города ещё не сомкнулось, но уже были введены карточки на продукты. В сентябре — первое занятие в художественной школе, которое не состоялось: «Наш преподаватель, сложив мольберт, сказал, что идёт добровольцем на фронт». Занятия в средней школе начались в ноябре: «Наш класс был почти в полном составе» (потом в классе их останется двое мальчиков и девять девочек из сорока). Таня описывает бесконечное стояние в очередях за порцией хлеба, которая для детей и неработающих за несколько месяцев ужалась с 400 г в день до 125. Они варили столярный клей и ели его.

Как великое счастье Таня описывает случай, когда они стояли в очереди за продуктами вместе с одноклассником и им досталась дуранда (спресcованная плитка из шелухи подсолнуха. — Ред.). Для покупки продуктов по карточкам были нужны деньги, а в их семье средств катастрофически не хватало. И старший брат, вместо того чтобы съесть свою порцию хлеба, продавал её на рынке, а деньги отдавал маме, чтобы она могла отоварить новые карточки. Он делал это, пока мама не догадалась и не запретила так поступать.

Старший брат девочки, 15-летний Володя , умер от голода 23 января 1942 г. в 6.28 — записано в дневнике. А Таниной мамы, Ксении Платоновны , не стало 17 февраля 1942 г. в 11.45. «Той зимой в городе умирало более 4 тысяч человек в день. Трупы собирали и хоронили в братских могилах. На Пискарёвском кладбище в братских могилах похоронено более полумиллиона человек, — говорит профессор Вассоевич. — Таня, будучи 13-летней девочкой, на оставшиеся деньги купила для брата гроб. Её мама этим заниматься уже не могла, она от слабости не вставала». Смоленское кладбище города было закрыто, там не принимали покойников, однако Таня уговорила сторожа вырыть могилы. Из дневника: «На похоронах брата была тётя Люся , я и Толя Таквелин — Вовин лучший друг и одноклассник. Толя плакал — это растрогало меня больше всего. На похоронах мамы была я и Люся. Вова и мама похоронены в настоящих гробах, которые я покупала на Среднем проспекте у второй линии. Худяков (сторож на кладбище. — Ред.) вырыл могилы за крупу и хлеб. Он хороший и был добр ко мне».

Когда умерла Танина мама, её тело лежало в квартире 9 дней, прежде чем девочка смогла организовать новые похороны. В дневнике она нарисовала план участка (см. рисунок Тани. — Ред.) и отметила места захоронения близких в надежде, что, если выживет, обязательно установит на могилах памятники. Так и произошло. На рисунке с кладбищем Таня, обозначая даты смерти брата и мамы и их похороны, использовала придуманный ею шифр: она понимала, что родственников на закрытом Смоленском кладбище похоронила полулегально. Лишь потому, что сторож Худяков был тронут её детской заботой и пошёл навстречу просьбе ребёнка. Измождённый не меньше других, он рыл могилы в почти сорокаградусный мороз, подкрепившись кусочком хлеба, который Таня получила по карточке умершего брата. Потом она рассказывала сыну, профессору Андрею Вассоевичу, что по-настоящему страшно ей стало, когда она оформляла свидетельство о смерти брата: «Регистратор в поликлинике достала карточку Вассоевича Владимира Николаевича и крупным почерком написала слово «умер».

Страница из дневника Тани Вассоевич. Фото из архива профессора Андрея Вассоевича

Золотая рыбка

«Мама и её погибший старший брат были очень близки, — рассказывает Андрей Вассоевич . — Владимир увлекался биологией, вся их квартира была уставлена цветами, а для сестры он устроил аквариум с рыбками. В 1941-1942 гг. в Ленинграде была небывало холодная и снежная зима. Люди ставили в квартирах буржуйки, топили их мебелью. Мама с братом кутались в одеяло и чертили планы дворцов с бассейнами, рисовали оранжереи. Недаром мама после войны поступила в институт на архитектурный факультет. В блокадную пору в их районе на Васильевском острове продолжала работать библиотека, куда они ходили за книгами. Мама говорила, что никогда не читала столько, как во время блокады. А её мама, пока были силы, каждый день дежурила на крыше — караулила зажигательные бомбы. Артобстрелы и бомбардировки были каждодневными. Ленинград не просто был в кольце блокады, за него все эти почти 900 дней шли бои. Ленинградская битва была самой длинной за всю историю войны. В директиве Гитлера № 1601 от 22 сентября 1941 г. о Ленинграде чёрным по белому сказано: «стереть город с лица земли», а про его жителей: «мы не заинтересованы в сохранении населения».

После потери мамы и брата весной 1942 г. с Таней произошло чудо. В её опустевшей квартире стояла глыба льда — подарок брата, замёрзший аквариум с застывшими во льду рыбками. Когда лёд растаял, с ним оттаяла и одна золотая рыбка и вновь начала плавать. Эта история — метафора всей блокады: врагу казалось, что город должен быть мёртв, выжить в нём невозможно. Но он выжил.

Память сердца

«В 90-х годах стало модным говорить о том, что в Ленинграде процветал каннибализм, а люди потеряли человеческий облик, — маму это страшно возмущало. Вопиющие единичные случаи пытались представить массовым явлением. Мама вспоминала, как к ним пришла учительница музыки и сказала, что её муж умер от голода, а Володя воскликнул, что если бы он знал, то отдал бы ему свой хлеб. А через несколько дней не стало его самого. Мама часто вспоминала благородные поступки блокадников. Её дневник перекликается с тем, что писала пережившая блокаду поэт Ольга Берггольц : «... мы счастье страшное открыли — /Достойно не воспетое пока,- /Когда последней коркою делились, /Последнею щепоткой табака». «Город выжил, потому что люди думали не о себе, а о других», — говорит профессор Вассоевич.

«Чувство долга», «дружба» — это слова из Таниного дневника. Когда она узнала, что умер папа её лучшей подруги, которая была в эвакуации, она похоронила его рядом со своим братом: «Я не могла, чтобы он остался на улице». На похороны голодная девочка потратила последние крохи продуктов.

Весной 1942 г. Таню эвакуировали из Ленинграда. Несколько недель на разных эшелонах она добиралась до Алма-Аты, храня как зеницу ока дневник и фотографии близких. В эвакуации Таня наконец встретилась с отцом — известным геологом-нефтяником. Когда сомкнулось блокадное кольцо, он был в командировке и оказался оторванным от семьи. Оба после войны вернулись в Ленинград. В родном городе Таня сразу же пошла к лучшему другу своего покойного брата, Толе, тому самому, что плакал на похоронах. От его мамы она узнала, что юноша умер вскоре после её брата. Таня пыталась найти ещё четырёх друзей Володи — все они умерли в блокаду. Татьяна Николаевна много лет своей жизни посвятила преподаванию детям живописи. И всегда говорила им: «Ведите дневник, потому что дневник — это история!

Ленинград не был стёрт с лица земли. Можем ли мы сегодня сказать то же самое о нашей памяти о войне? Не стирается ли она в нашем сердце? Горько, что 95 страниц дневника 13-летней школьницы-блокадницы не изданы. Из него современные подростки могли бы узнать о войне больше, чем из некоторых учебников и современных фильмов.

ИСТОРИИ ДЕТЕЙ БЛОКАДНОГО ЛЕНИНГРАДА

22 ноября 1941 года в ходе блокады Ленинграда начала действовать - ледовая трасса через Ладожское озеро. Благодаря ей множество детей смогли отправиться в эвакуацию. До этого некоторые из них прошли через сиротские дома: чьи-то родные погибли, а чьи-то - пропадали на работе целыми днями.

"В начале войны мы, наверное, и не осознавали, что и детство наше, и семья, и счастье когда-нибудь разрушатся. Но почти что сразу это почувствовали", - говорит Валентина Трофимовна Гершунина, которую в 1942 году, девятилетней, вывезли с детским домом в Сибирь. Слушая рассказы выросших блокадников, понимаешь: сумев сохранить жизнь, они лишились детства. Слишком много "взрослых" дел пришлось делать этим ребятам, пока настоящие взрослые воевали - на фронте или у станков.

Несколько женщин, которых когда-то успели вывезти из блокадного Ленинграда, рассказали нам свои истории. Истории об украденном детстве, о потерях и о жизни - вопреки всему.

"Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы"

История Ирины Константиновны Потравновой

Маленькая Ира потеряла в войну маму, брата и дар. "У меня был абсолютный слух. Я успела поучиться в музыкальной школе, - рассказывает Ирина Константиновна. - Меня хотели без экзаменов взять в школу при консерватории, сказали приходить в сентябре. А в июне началась война".

Ирина Константиновна родилась в православной семье: папа был регентом в церкви, а мама пела в хоре. В конце 1930-х отец стал работать главным бухгалтером технологического института. Жили в двухэтажных деревянных домах на окраине города. В семье было трое детей, Ира - младшая, ее называли кочерыжкой. Папа умер за год до начала войны. А перед смертью говорил жене: "Только береги сына". Сын погиб первым - еще в марте. Деревянные дома сгорели при бомбежках, и семья отправилась к родственникам. "У папы была изумительная библиотека, а мы могли только взять самые необходимые вещи. Собрали два больших чемодана, - рассказывает Ирина Константиновна. - Был холодный апрель. Как будто наверху чувствовали, что должен быть мороз. В слякоть мы бы вообще не вытянули. А по дороге у нас украли карточки".

5 апреля 1942 года была Пасха, и мама Ирины Константиновны пошла на базар - купить хотя бы дуранды, мякоти семечек, остававшейся после отжима масла. Вернулась она с температурой и больше уже не встала.

Так сестры одиннадцати и четырнадцати лет остались вдвоем. Чтобы получить хоть какие-то карточки, им пришлось идти в центр города - иначе бы никто не поверил, что они еще живы. Пешком - транспорт давно не ходил. И медленно - потому что не было сил. Добирались три дня. И у них снова украли карточки - все, кроме одной. Ее девочки отдали, чтобы хоть как-то похоронить маму. После похорон старшая сестра отправилась работать: четырнадцатилетние дети считались уже "взрослыми". Ирина же пришла в детприемник, а оттуда - в детский дом. "Мы так вот на улице и расстались, и не знали друг о друге ничего полтора года", - рассказывает она.

Ирина Константиновна помнит ощущение постоянного голода и слабости. Дети, обычные дети, которым хотелось прыгать, бегать и играть, едва могли двигаться - словно старушки.

"Как-то на прогулке увидела нарисованные "классики", - рассказывает она. - Захотелось прыгнуть. Встала, а мне не оторвать ноги-то! Стою, и все. И я смотрю на воспитательницу и не могу понять, что со мной. И слезы текут. Она мне: "Не плачь, лапонька, потом попрыгаешь". Настолько мы были слабы".

В Ярославской области, куда эвакуировали детей, колхозники были готовы отдать им все что угодно - так больно было смотреть на костлявых, изможденных ребят. Только вот дать особо было нечего. "Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы. Ели все что могли, - рассказывает Ирина Константиновна. - Кстати, никто не заболел ничем". Тогда же маленькая Ира узнала, что из-за бомбежек и стресса потеряла слух. Навсегда.

Ирина Константиновна

В школе стоял рояль. Подбежала к нему и понимаю - играть не могу. Пришла учительница. Она говорит: "Ты чего, девочка?" Отвечаю: тут рояль расстроенный. Она мне: "Да ты ничего не понимаешь!" Я в слезы. Как не понимаю, я все знаю, у меня абсолютный музыкальный слух…

Ирина Константиновна

Взрослых не хватало, присматривать за детьми было сложно, и Ирину, как прилежную и умную девочку, сделали воспитательницей. Она вывозила ребят в поля - зарабатывать трудодни. "Мы расстилали лен, должны были выполнять норму - 12 соток на одного человека. Лен-кудряш расстилать было проще, а вот после льна-долгунца все руки гноились, - вспоминает Ирина Константиновна. - Потому что ручонки были еще слабые, в царапинах". Так - в работе, голоде, но безопасности - она прожила три с лишним года.

В 14 лет Ирину отправили на восстановление Ленинграда. Но у нее не было документов, а при медосмотре врачи записали, что ей 11 - настолько неразвитой внешне выглядела девочка. Так уже в родном городе она чуть вновь не попала в детский дом. Но ей удалось найти сестру, которая к тому времени училась в техникуме.

Ирина Константиновна

На работу меня не брали, ведь мне якобы было 11 лет. А есть что-то надо? Пошла в столовую мыть посуду, чистить картошку. Потом сделали мне документы, по архивам ходили. В течение года устроились

Ирина Константиновна

Потом было восемь лет работы на кондитерской фабрике. В послевоенном городе это давало возможность иногда отъедаться бракованными, поломанными конфетами. Ирина Константиновна сбежала оттуда, когда ее решили продвигать по партийной линии. "У меня был прекрасный руководитель, говорил: "Смотри, тебя готовят в начальники цеха". Я говорю: "Помогите мне смыться". Я считала, что до партии я должна созреть".

"Смылась" Ирина Константиновна в геологический институт, а затем много ездила в экспедиции на Чукотку и в Якутию. "По дороге" успела выйти замуж. За плечами у нее больше полувека счастливого брака. "Я очень довольна своей жизнью", - говорит Ирина Константиновна. Только вот играть на рояле ей больше никогда не довелось.

"Я подумала, что Гитлер - это Змей Горыныч"

История Регины Романовны Зиновьевой

"22 июня я была в садике, - рассказывает Регина Романовна. - Мы пошли на прогулку, и я оказалась в первой паре. А это было очень почетно, мне флажок дали… Выходим гордые, вдруг бежит женщина, вся всклокоченная, и кричит: "Война, Гитлер на нас напал!" А я подумала, что это напал Змей Горыныч и у него огонь идет из пасти…"

Тогда пятилетняя Регина очень расстроилась, что так и не прошлась с флажком. Но очень скоро "Змей Горыныч" вмешался в ее жизнь гораздо сильнее. Папа ушел на фронт связистом, и вскоре его забрали на "черном воронке" - взяли сразу по возвращении с задания, не дав даже переодеться. Фамилия у него была немецкая - Гинденберг. Девочка осталась с мамой, а в блокадном городе начался голод.

Однажды Регина ждала маму, которая должна была забрать ее из детского сада. Воспитательница вывела двух задержавшихся детей на улицу и пошла запирать двери. К малышам подошла женщина и предложила конфетку.

"Мы хлеба не видим, тут - конфеты! Очень хотелось, но нас предупреждали, что к чужим нельзя подходить. Страх победил, и мы сбежали, - рассказывает Регина Романовна. - Потом вышла воспитательница. Мы хотели ей показать эту женщину, а ее уже след простыл". Сейчас Регина Романовна понимает, что сумела сбежать от людоедки. В то время ленинградцы, обезумевшие от голода, воровали и ели детей.

Мама пыталась накормить дочь как могла. Однажды пригласила спекулянтку - обменять отрезы ткани на пару кусков хлеба. Женщина, оглядевшись, спросила, нет ли в доме детских игрушек. А Регине перед самой войной подарили плюшевую обезьянку, ее назвали Фока.

Регина Романовна

Я схватила эту обезьянку и закричала: "Бери что хочешь, а эту я не отдам! Это моя любимая". А ей она очень понравилась. Они с мамой выдирали у меня игрушку, а я реву… Взяв обезьянку, женщина отрезала еще хлеба - больше, чем за ткань

Регина Романовна

Уже став взрослой, Регина Романовна спросит у мамы: "Ну как ты могла у маленького ребенка отнять любимую игрушку?" Мама ответила: "Возможно, эта игрушка спасла тебе жизнь".

Однажды, ведя дочку в садик, мама упала посреди улицы - у нее уже не было сил. Ее забрали в больницу. Так маленькая Регина попала в детский дом. "Было очень много народу, мы по двое лежали в кроватке. Меня положили с девочкой, она была опухшая вся. Ножки у нее были все в язвах. И я говорю: "Как же я буду с тобой лежать, повернусь, ножки твои задену, тебе будет больно". А она мне: "Да нет, они все равно уже ничего не чувствуют".

В детском доме девочка пробыла недолго - ее забрала тетя. А затем вместе с другими малышами из детского сада ее отправили в эвакуацию.

Регина Романовна

Когда мы добрались, нам дали манной каши. Ой, это была такая прелесть! Мы вылизали эту кашу, со всех сторон тарелки облизали, мы же не видели такой еды уже давно… А потом нас посадили в эшелон и отправили в Сибирь

Регина Романовна

1">

1">

{{$index + 1}}/{{countSlides}}

{{currentSlide + 1}}/{{countSlides}}

Ребятам повезло: в Тюменской области их встретили очень хорошо. Детям отдали бывший барский дом - крепкий, двухэтажный. Набили матрасы сеном, дали землю под огород и даже корову. Ребята пололи грядки, ловили рыбу и собирали крапиву на щи. После голодного Ленинграда эта жизнь казалась спокойной и сытой. Но, как и все советские дети того времени, они работали не только на себя: девочки из старшей группы ухаживали за ранеными и стирали бинты в местной больнице, мальчики вместе с воспитателями ходили на лесозаготовки. Эта работа была тяжела даже для взрослых. А старшим детям в садике было всего по 12–13 лет.

В 1944 году власти сочли четырнадцатилетних ребят уже достаточно взрослыми для того, чтобы ехать восстанавливать освобожденный Ленинград. "Наша заведующая пошла в райцентр - часть пути пешком, часть на попутках. Мороз был 50–60 градусов, - вспоминает Регина Романовна. - Три дня добиралась, чтобы сказать: дети ослабленные, они не смогут работать. И она отстояла наших ребят - в Ленинград послали только семь-восемь самых крепких мальчишек".

Мама Регины выжила. К тому времени она работала на стройке и переписывалась с дочкой. Оставалось дождаться победы.

Регина Романовна

У заведующей было крепдешиновое красное платье. Она его разорвала и повесила, как флаг. Такое красивое было! Так вот не пожалела. А мальчишки наши устроили салют: все подушки распустили и швыряли перьями. И воспитатели даже не ругались. А потом девчонки перышки собрали, себе сделали подушечки, а мальчишки все без подушек остались. Так мы встретили День Победы

Регина Романовна

В Ленинград дети вернулись в сентябре 1945-го. В том же году наконец получили первое письмо от отца Регины Романовны. Оказалось, что он уже два года в лагере в Воркуте. Только в 1949-м мать и дочь получили разрешение его навестить, а еще через год его отпустили.

У Регины Романовны богатая родословная: в ее роду был генерал, воевавший в 1812-м, а бабушка в 1917-м в составе женского батальона защищала Зимний дворец. Но ничто не сыграло в ее жизни такой роли, как немецкая фамилия, доставшаяся от давно обрусевших предков. Из-за нее она не только едва не потеряла отца. Позже девочку не взяли в комсомол, а уже взрослой Регина Романовна сама отказалась вступать в партию, хотя занимала приличный пост. Ее жизнь сложилась счастливо: два брака, двое детей, три внука и пять правнуков. Но она по-прежнему помнит, как не хотелось расставаться с обезьянкой Фокой.

Регина Романовна

Старшие мне рассказывали: когда началась блокада, была прекрасная погода, голубое небо. И над Невским проспектом появился крест из облаков. Он висел три дня. Это был знак городу: вам будет неимоверно тяжело, но все-таки вы выдержите

Регина Романовна

"Нас обзывали "выковырками"

История Татьяны Степановны Медведевой

Маленькую Таню мама звала последышем: девочка была младшим ребенком в большой семье: у нее были брат и шесть сестер. В 1941 году ей было 12 лет. "22 июня было тепло, мы собрались ехать загорать и купаться. И вдруг объявили, что началась война, - рассказывает Татьяна Степановна. - Мы никуда не поехали, все заплакали, закричали… А брат сразу отправился в военкомат, сказал: я пойду воевать".

Родители были уже пожилыми, им не хватило сил бороться. Они быстро умерли: папа - в феврале, мама - в марте. Таня сидела дома с племянниками, которые по возрасту не сильно отличались от нее - одному из них, Володе, было всего десять. Сестер забрали на оборонные работы. Кто-то рыл окопы, кто-то заботился о раненых, а одна из сестер собирала по городу мертвых детей. И родные боялись, что Таня окажется среди них. "Сестра Рая сказала: "Таня, ты не выживешь тут одна". Племянников разобрали мамы - Володю мама забрала на завод, он работал вместе с ней, - говорит Татьяна Степановна. - Рая свезла меня в детский дом. И нас так быстро отправили по Дороге жизни".

Детей вывезли в Ивановскую область, в город Гусь-Хрустальный. И хотя здесь не было бомбежек и "125 блокадных граммов", жизнь не стала простой. Впоследствии Татьяна Степановна много общалась с такими же выросшими детьми блокадного Ленинграда и поняла, что другим эвакуированным ребятам жилось не так голодно. Наверное, дело в географии: все же линия фронта здесь была куда ближе, чем в Сибири. "Когда приезжала комиссия, мы говорили, что еды не хватает. Нам отвечали: мы вам даем лошадиные порции, а вы все хотите есть", - вспоминает Татьяна Степановна. Эти "лошадиные порции" баланды, щей и каш она помнит до сих пор. Как и холод. Девочки спали по двое: ложились на один матрас, укрывались другим. Больше укрыться было нечем.

Татьяна Степановна

Местные нас не любили. Обзывали "выковырками". Наверное, потому, что мы, приехав, стали ходить по домам, хлеба просить… А им тоже было тяжело. Там была речка, зимой очень хотелось побегать на коньках. Местные дали нам один конек на всю группу. Не пару коньков - один конек. Катались по очереди на одной ноге

Татьяна Степановна